Лесовичка - Страница 26


К оглавлению

26

Мысль все работает, работает без конца…

Тихо, тихо кругом. Спит господский дом, спит усадьба… Звуки ночи молчат…

Только дождь нудно и однообразно барабанит о крышу…

Убежать разве через окно, выскочить, или спуститься как-нибудь по трубе?.. и бежать, бежать в лесную избушку, к Васе?..

Мысль эта вихрем проносится в мозгу Ксани и тотчас же замирает. Окно находится над самым прудом. Бросишься из него — утонешь. Нельзя!.. Нельзя!.. Судьба и тут против нее, Ксани…

И она снова погружается в странные, несбыточные мысли… Но ненадолго.

Чуткий, болезненно напряженный слух схватывает холодный отзвук ночи. Вот где-то вдали будто стукнуло что-то… Потом опять и опять… Странный, необычайный звук… Шаркающие туфли, чуть слышная походка… Кто-то словно крадется по коридору… и все ближе и ближе… Вот шаги слышны уже тут, за дверью.

Чуть дыша, замерла Ксаня… Скрипнула дверь… Кто-то извне отодвинул задвижку, нажал ручку. Дверь распахнулась почти бесшумно.

Холодком потянуло от порога…

Кто-то вошел в комнату и едва слышными шагами подошел к столу и стал против Ксани. Но кто — не видит Ксаня да и не решается взглянуть…

Что-то странное творится с ней. Не то жутко, не то сладко…

«Надо взглянуть… Надо взглянуть!» — выстукивая, шепчет сердце.

Затихла ночь… Дождь остановился… Маятник точно замер под часами на стене…

Холодком повеяло снова, будто подуло.

— Ксаня! — послышался сдавленный, хриплый голос над ней.

Она подняла голову.

— Василий! Вася! Пришел-таки! — тихим криком вырвалось из груди.

Он стоял перед ней, опираясь на костыль, весь в чем-то белом, точно в саване, весь словно прозрачный, словно сотканный из воздуха, и бледный, бледный.

— Пришел… Ты хотела… — произнес он глухо, — ты хотела повидать меня, Ксаня… — глухо, как будто откуда-то издалека звучит его слабый голос.

И руки, костлявые руки тянутся к ней.

Ей становится жутко… Ей, бесстрашной…

А он, с трудом передвигая ноги и постукивая костылем, приближается к ней совсем близко-близко.

— Пойдем со мной! Одному страшно!.. Умирать страшно! — лепечет он глухо, — хочешь, возьму тебя с собой!

Что-то сдавливает ей горло… Судорога сводит губы… Она хочет крикнуть и не может… Как будто невидимая рука давит ей горло, давит грудь… Жутко… Душно… Невыносимо…

А он медленно и уверенно приближается к ней, хромающий, бледный.

— Нет, Ксаня, ты оставайся… Ты здоровая… сильная… не как я… Живи! Живи, и будь счастлива… прощай, прощай навсегда, Ксаня!..

Глухо и страшно звучит его голос.

Костлявые руки протягиваются к ней, прямо к ней.

Она с диким криком вытягивает свои руки к нему и… разом приходит в себя.

Нет больше странного призрака, нет Василия. Перед ней Фома, старый дворецкий.

— Выдь в кухню на одну минуту, — говорит он, — работник от лесника пришел, сказать тебе что-то хочет…

В два-три прыжка, едва дослушав его, Ксаня уже в кухне.

Ей навстречу тяжело поднимается с лавки приземистая фигура Дмитрия. Его лицо, выглядывающее из-под резинового кожуха, казалось сосредоточенным и грустным.

Угрюмо кивнув головой и не глядя ей в глаза, Дмитрий произнес сурово:

— Нынче… около полуночи… Василий помер…

Без крика, без стона, Ксаня тяжело опустилась на лавку…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В МОНАСТЫРСКОМ ПАНСИОНЕ

Глава I
Мать Манефа и ее воспитанницы

— На колени! На колени сию же минуту! Все на колени!

И черная фигура матери Манефы выросла, как призрак, на пороге классной.

Одиннадцать девочек, возрастом от двенадцати до шестнадцати лет, одетые одинаково в черные люстриновые халатики, вроде монашеских рясок, и в коричневые тиковые передники, в белых косыночках на головах, покорно и бесшумно опустились на колени.

— Так!.. Теперь петь покаянный псалом!

Голос матери Манефы звучал какой-то зловещей торжественностью. Сама она, высокая, костлявая, в длинной черной мантии с треном, в монашеском клобуке на голове, походила на какую-то страшную птицу.

Ее высохшее, желтое, как пергамент, лицо, ее злые, серые, немигающие глаза и бескровные, плотно сжатые губы наводили трепет на пансионерок.

— И петь покаянный псалом! — еще раз процедила сквозь свои длинные, желтые зубы матушка и подняла костлявый палец кверху.

Тонкая, бледная, черноглазая красавица лет 16, с золотисто-белокурыми косами, струившимися из-под скромной белой косынки, задала тон свои мягким грудным голосом. Это была самая старшая из пансионерок, Лариса Ливанская, богатая сирота, прозванная подругами «королевой» за красоту и какую-то чарующую, властную пленительность в каждом ее движении, в поступи, в способе речи.

Десять остальных девочек подхватили ноту Ларисы, и стройными, молодыми звуками понесся гимн под сводчатый потолок огромной, темноватой классной.

Особенно усердно пели стоявшие в стороне от прочих, в углу классной, под образом, три девочки: Машенька Косолапова, дочь богатого купца и городского головы, прозванная «головихой», толстая, приземистая, широкая, как тумба, с тупым, сытым и самодовольным лицом; Зоя Дар, тоненькая, изящная, гибкая, как змейка, и носившая это прозвище, данное ей подругами, с невинным лицом и плутоватыми зелеными глазами, хорошенькая, лукавая и подвижная, и, наконец, Катюша Игранова, бойкий четырнадцатилетний сорвиголова, или «мальчишка», отчаянная, бесшабашно-смелая и дерзкая, но предобрая девочка, предмет искреннего негодования пансионного начальства.

26