Пятно смыто… Мать Манефа сказала так всему пансиону. Сама обелила перед всеми пансионерками ее, ни в чем не повинную Ксаню… «Теперь, девочка, — произнесла она на следующий день, — тебя ждут почести и богатство… Не возгордись среди них… Не забывай тех, кто сир и голоден. Помни Христа, страдавшего и Царя Небесного, отдавшего Свои власть и могущество ради юдоли земной!»
Ксаня вспоминает, какое впечатление произвели на нее слова Манефы, вспоминает, что чувствовала тогда? Радость? Нет, не радость. Ее «обеление», признание ее невиновности пришло слишком поздно. Она слишком долго жила оклеветанная, и радость потеряла для нее теперь всякую силу…
Ксаня тяжело поникла головою…
Начинало темнеть. Декабрьский день короток. В щель двери врывались сумерки… Край неба заалел пожаром заката. Голоса на площадке утихли. «Четыре часа, — успела сообразить Ксения, — сегодня отец Вадим не пришел, и поэтому они от 3-х до 4-х гуляют… Ух с час гуляют… Стало быть четыре… Ее хватились поди… Пусть!.. Головы не снимут… А такое счастье — побыть наедине со своими думами — выпадает не часто»…
И она остро переживала всю сладость своего уединения.
Сумерки еще сгустились. Где-то далеко-далеко прозвучал колокол, возвещающий начало следующего урока.
— Пора! — произнесла Ксаня, — не то попадет дежурной, что не позвала меня.
Она решительно подняла голову и сейчас же вскрикнула:
— Ах!
Глаза Ксани, расширенные недоумением, впились в полумрак руины. Ноги подкосились, — но не от страха, нет. Лесное дитя не умело бояться. Неожиданность захватила Ксаню врасплох. Теплый, наподобие рясы, подбитый ватой, тулупчик распахнулся, и девочка, пораженная изумлением, опустилась на скамью.
Из-за белой мраморной Венеры торчала чья-то черная голова. Черный же облик, напоминающий дьявола, каким его рисуют на картинах, выглядывал из-за спины мраморной богини. Рядом с ее ослепительно-белой фигурой казалось еще чернее, еще страшнее черное лицо.
Не успела Ксаня опомниться, как голова зашевелилась. За нею зашевелилась рука, тоже черная, как сажа, и какая-то мрачная фигура вынырнула из-за статуи.
Первою мыслью Ксани было бежать. Что-то неприятно кольнуло ей сердце. Не страх, а нечто, похожее на минутный испуг, пробралось колючей змейкой в душу лесовички.
Теперь черный дьявол стоял в двух шагах перед нею.
Если бы она протянула руки, то коснулась бы его мрачной, тонкой, вертлявой фигуры.
Вдруг его рука поднялась, и голова наклонилась. За нею наклонилось все туловище к сидящей девочке, и тихий шепот понесся по беседке:
— Милая барышня, не бойтесь ничего! Я — только трубочист.
И тут же, повысив голос, произнес громко:
— Ксанька! Да на кой же ты шут не узнаешь старых друзей?
И звонкий хохот, знакомый, слишком хорошо знакомый, огласил внутренность беседки.
Примостившаяся было на кусту у входа голодная ворона испуганно шарахнулась в сторону.
— Виктор! — радостным криком вырвалось из груди Ксани.
— Он самый! Честь имею явиться!
И трубочист самым галантным образом расшаркался перед нею.
— Викторинька, милый! Да как же ты попал сюда?
— Нет, ты лучше спроси, как я не пропал, не замерз в этой проклятой дыре, — снова зазвучал не то ворчливо, не то весело красивый юношеский голос. — И угораздило же вашу Манефу в этакую глушь забраться! Ах, шут возьми! Я ведь с час сижу в этой крысьей норе в сообществе с этим мифологическим обрубком!
И мнимый трубочист довольно бесцеремонно щелкнул мраморную Венеру по ее отбитому носу.
— Ведь пойми, узнал я, что пансионерки в час на променаж изволят выползать… А они, перекати их телеги, в три выползли!..
— Да у нас урок был пустой, — оправдывалась Ксаня.
— А мне какое дело до вашего пустого урока, когда у самого у меня в животе так пусто, что хоть весь ваш пансион туда умещай.
— Да как же ты попал сюда, Викторинька?
— А так и попал… Взял у нашего гимназического трубочиста амуницию напрокат за «рупь целковый», лицо сажей вымазал, как видишь, добросовестно, черт-чертом стал и через пустошь, да через забор сюда махнул… Сначала, конечно, разузнал все ваши там порядки, разузнал, когда в саду гуляют «ваши», из-за забора подглядел как ты сюда, в этот ледник-беседку заходишь, подглядел, что ты тут частенько посиживаешь… Вот и решил явиться… Ничего, вышло все удачно, ни на кого не напоролся… Только вот ждать-то здесь, бррр, холодно было… Пальто-то я, видишь, не прихватил. Теплую тужурку под низ подсунул, да она не греет, каналья, ни на тройку с минусом даже — дурища! А в своем виде нельзя было явиться. Еще трубочистом туда-сюда. Спросит какая-нибудь длиннохвостая ряса: «Вы что?» — «А я, ваше молитвенное смиренство, трубы почистить». — «А-а! Ну, чисти, голубчик, во славу Господню». Ну, я же и начищу им так, что век не забудут!
— Да ты зачем же сюда-то? — недоумевала Ксаня.
— Зачем сюда? Ах, ты, странная! Зачем сюда? И она еще спрашивает! Голубчики! Весь свой разум, все свои умственные пожитки промолила, видно, Ксанька! Для тебя все это, пойми ты, Христа ради, лесное чучело! Для тебя!
— Для меня?
Ее черные глаза изумились.
— Для меня?
Сказав все это, Виктор скроил невероятную физиономию, которой бы позавидовал любой чертенок, а потом как-то странно встряхнулся и как подкошенный ринулся к ногам Ксани.
— Прости! Прости! В жизни ни у кого в ногах не валялся, а у тебя земно молю: прости ты меня! Отпусти душу на покаяние!