— А знаете, девочки, покаянной отповедью это пахнет! — неожиданно раздался голос Пани Стариной среди возникшей мертвой тишины, когда сестра Агния, прикрутив лампу, вышла из спальни, закончив свой вечерний обход.
— О, Господи! Не приведи Боже! — простонал чей-то голос, — душу они нам вытянут своей отповедью, всю душу по капле!..
— Да неужто ж и впрямь?
Предположение девочек оказалось верным.
Когда они на следующее утро появились в классной, то увидели там высокую, сухую фигуру отца Вадима.
Посреди учебной комнаты стоял аналой. На нем лежали крест и евангелие, как на исповеди. Едва пансионерки, низко отвесив поясные поклоны священнику, заняли свои места, как вошла мать Манефа в сопровождении Уленьки, с каким-то особенно смиренным видом следовавшей за нею.
— Вот, батюшка, перед вами налицо великие изменницы, — слегка кивнув головой на почтительные поклоны девочек, произнесла Манефа. — Они столкнули с пути истинного подготовленную для венца иноческого невесту Христову. Они сбили ее на путь мирской, суетный и шумливый. Они погубили чистую душу великим соблазном светской жизни. Пусть же покаются, кто из них сделал это, кто нашептывал в уши Ларисе Ливанской мятежные, грешные речи. Это они устроили ей побег — ей, уже готовой молодой инокине, посвятившей себя тихой и благочестивой монашеской жизни! Пусть же та, кто сделала это, покажется перед очами своего духовника, перед крестом и евангелием! — заключила грозно и сурово свою речь матушка.
— Пусть покается. Покаяние облегчит душу! — спокойно и строго произнес о. Вадим.
Его бледные пальцы нервно пощипывали редкую бородку. Небольшие, холодные, серые глаза суровым взором окидывали притихших девочек.
И, помолчав немного, о. Вадим произнес, отчеканивая каждое слово:
— Парасковия Старина, ты ли виновна в поступке Ларисы, ты ли знала о нем?
— Знала и виновна, батюшка! — тихо отозвалась та.
— Встань и подойди сюда!
Паня покорно поднялась со своего места и вышла на середину классной.
— Раиса Соболева!
— И я грешна, батюшка!
Соболева, робкая и дрожащая, присоединилась к Пане.
— Ольга Линсарова, Ксения Марко, Юлия Мирская, Зоя Дар! — вызвал по очереди батюшка.
Названные девочки с потупленными головами вставали, кланялись и выходили на середину, беззвучно шепча:
— Каемся, виновны, батюшка!
Наконец две последние пансионерки, сестрицы Сомовы, Даша и Саша, прозванные сиамскими близнецами за их постоянную, неразлучную дружбу, по примеру других, вышли на середину класса. За ними последовали и остальные.
— Все виновны, все! — шептали совместным шепотом взволнованные девочки.
Но вот к ним скользнула вертлявая и юркая фигура Уленьки, с вытянутою вперед головою.
Ее раскосые глаза косили больше чем когда-либо.
Два багровые пятна румянца играли на щеках.
Девочки с невольным замиранием сердца подняли на нее взоры. Ничего доброго не предвещала ее черная, словно из-под земли выросшая перед ними фигура.
— Неправда, девоньки, не верно, милые! Клевещете вы на себя! — запела-затянула она со своим обычным слащавым смирением. — Клевещут они на себя, батюшка! Виновна одна, а вину ее на себя другие приняли… Вот кто виновен!
И, злорадным, торжествующим взором обжигая Ксаню, Уленька направила прямо на нее свой костлявый палец.
— Виновата она, Ксения Марко! — еще раз торжествующе проговорила Уленька.
— Ты совершила большой грех!.. На твоей совести страшное преступление… Ты помогла Ларисе бежать, — раздавался строгий, безжалостный голос матери Манефы, когда она, позвав Ксаню в свою комнату, осталась с ней наедине. — Ты должна искупить этот грех… Не хотела ты, чтобы Лариса пошла в монахини, так сама ты вместо нее должна идти в монастырь… Понимаешь?.. Впрочем, — прибавила Манефа, сурово и остро глядя в лицо лесовички, — для тебя это искупление будет великою благодатью… Ты одинокая, забытая, покинутая всеми сирота. Что ждет тебя на воле по окончании училища?.. Ты ведь одна, одна и всегда одна-одинешенька!.. И впредь такою же останешься… Но это еще ничто: куда ты пойдешь — всюду грех пойдет за тобою!.. Всюду грех!.. Смутила ты Ларису, помогла ей вырваться на волю праздной, суетной жизни, и совесть твоя заест тебя за это и не будет тебе нигде покоя… Одно еще для тебя теперь спасенье монастырь. В монастыре ты спасешь свою душу и обрящешь царствие небесное… Там ты можешь замолить нечистую совесть, покрыть, придавить грех светлым, чистым деянием, отдав себя на служение Господу вместо Ларисы…
Замолкла монахиня. Ее черные, холодные и сухие глаза впились в Ксаню.
Ксаня стояла молча, устремив взор по направлению к окну. Она, очевидно, думала, размышляла…
«Ты одна, одна… всегда одна-одинешенька… куда ты пойдешь?» Мать Манефа права. Куда идти ей по окончании училища? В лес обратно? Да ведь не к кому… К графам Хвалынским? Нет, ни за что! Искать какое-нибудь занятие, место? Но тогда придется жить среди людей, подчиняться во всем чужой воле, чужим капризам, а она, Ксаня, какая-то странная, особенная, ей не ужиться с другими… Мать Манефа права: для нее, Ксани, для одинокой лесовички, лучше всего идти в монастырь. Он ей домом будет… Там, в монастыре, не оскорбят, не оклевещут, оставят в покое с ее мыслями и думами, без расспросов докучных, без дружбы томительной и ненужной…
И смело выдержав строгий взор матери Манефы, Ксаня произнесла спокойно:
— Вы правы, матушка… Идти мне некуда… Отдайте меня в обитель…