В каком-то серебристо-золотистом и голубом платье встречала их княгиня Лиз, смеющаяся и розовая, как летнее утро.
С хорошеньких губок фейерверком слетала трескучая французская речь:
— Imaginez vous… в двенадцать ночи набат… крики и зарево!.. Ах, это было ужасно (Смеющееся личико изображало ужас). - Paul зовет камердинера… Qu'y at-il? Пансион горит!.. Я потеряла голову… Эти милые чернушки и вдруг… Paul скачет на пожар, привозит их всех… Et figurez vous, я узнаю, что одна из них — героиня!.. Да, да, героиня! Вынесла больную прислугу из пламени… Разве это не подвиг! И это была та самая новенькая, лесная красавица, о которой я вам говорила. Вы ее увидите скоро, сейчас… Замечательная девушка…
— Но пансионерки? Как они могут играть после такого потрясения? — интересовались гости.
— Ах, их надо развлечь. Il rant les distraire, les pauvres petites. Этот спектакль отвлечет их мысли от катастрофы. Слава Богу, что все еще так кончилось. Ведь весь пансион сгорел дотла… Я пока приютила их у себя. А завтра их переведут в новое помещение. Я уже приказала нанять тут неподалеку.
И розовое личико принимало особенное выражение.
Между тем за сценой Арбатов выходил из себя, устанавливая группы, горячась и волнуясь как никогда.
— Так нельзя! Так нельзя! Нужно живее! — тормошил он Юлию Мирскую, изображавшую Лота с самым возмутительно-равнодушным лицом. — Ведь за вами гибнет Содом и Гоморра, все ваши родственники и друзья!
— И вы тоже неверный тон взяли, — налетал он на Машеньку Косолапову, которая спокойно перелистывала тетрадку, представляя из себя Вооза, называющего Руфь, т. е. Катю Игранову, своей женой.
— Вот вы, малютка, хорошо, очень хорошо! — одобрил он Соболеву, покорно и трогательно вошедшую в роль Иосифа, проданного братьями в неволю.
Увлекающийся и горячий Арбатов до того любил сцену, театр, что даже к постановке маленьких духовных пьес, сочиненных княгиней, отнесся с присущим ему вниманием и серьезностью. Режиссерская жилка заговорила в старом актере, и он непременно хотел, чтобы даже нелепые пьески княгини-писательницы, составленные из кусочков, диалогов и отдельных эпизодов, все же в отношении постановки вышли безукоризненно. Но особенно интересовал Арбатова предстоящий «первый дебют» будущей знаменитости, как он мысленно уже окрестил Ксаню, несмотря на ее заявление, что она не желает посвятить себя сцене. Старому актеру и режиссеру хотелось показать зрителям новый талант с самой выгодной стороны. Гримируя самолично девочек, наклеивая на лица одних длинные библейские бороды или покрывая пудрой и румянами красные щеки монастырок, Арбатов поминутно поглядывал на Ксаню, которая, совсем уже готовая к «выходу на сцену», сидела в углу и повторяла свою роль.
В древнебиблейском костюме, с распущенными вдоль стана своими роскошными волосами, Ксаня была настоящей красавицей. К тому же Арбатов сделал тушью какие-то два неуловимых штриха вокруг ее глаз, и без того красивые глаза лесовички стали глубокими, томными и дивно-прекрасными. Ксаня удивленно посматривала от времени до времени на себя в зеркало, узнавая и не узнавая свое лицо, странно преобразившееся благодаря слою румян и пудры и штрихам вокруг глаз. В то же время она читала вполголоса свою роль, предполагая, что никто не обращает на нее внимания. Но ошиблась: Арбатов прислушивался — и на лице его заметен был восторг, когда, увлекаясь ролью, Ксаня произносила целые монологи громко, с удивительным выражением, отчетливо, ясно отчеканивая каждое слово.
— Детка моя, — заговорил Арбатов, когда все остальные пансионерки были готовы и поспешили на сцену, — детка моя, теперь я все больше убеждаюсь в вашем успехе. Вы буквально родились актрисой… Вспомните, что я вам говорил и… и… решайтесь ехать со мною, в мою труппу… Я все устрою, нужно только ваше согласие…
— Матушка сказала, что через неделю отвезет меня в обитель, — был тихий ответ Ксани.
— Вздор! — вскричал Арбатов в забывчивости. — Вздор! Опомнитесь! Знаете, что ждет вас в монастыре? Тоска, медленное угасание молодой жизни… А там, там, на сцене, известность, слава, полный расцвет и торжествующий праздник таланта!..
— Но я обречена, — шепнули ее губы.
— Да, обречена, — подхватил Арбатов, — обречена, чтобы властвовать над толпою силою своего таланта, обречена на то, чтобы высоко и гордо нести светлое знамя искусства!.. Слушайте: сегодня, — прибавил он шепотом, сегодня после нашего спектакля с последним поездом я уезжаю… Если вы решитесь, то сегодня же…
Резкий звонок прервал его речь. Этот звонок означал, что пора начинать.
Наскоро шепнув Ксане: — «Подумайте! Решайтесь, пока не поздно!» Арбатов исчез в кулисах.
В зале зашуршали платья, зашумели голоса. Из-за тяжелого бархатного занавеса долетали звучащие веселыми перекатами французские фразы, смех, восклицания, милый, возбужденный голос княгини.
Затем все стихло как по мановению волшебного жезла.
Откуда-то из-за кулис послышались чарующие звуки бетховенской сонаты, и занавес тихо пополз кверху.
Сцена Лота должна была быть первою, согласно со строго библейским порядком, но, приберегая эффект появления Ксани под конец спектакля, Арбатов пустил ее последней.
Звуки бетховенской сонаты сменились иными тихими, чуть слышными, еще более чарующими звуками… Точно кто-то неведомый и глубоко печальный тихо плакал, сетуя и жалуясь на судьбу… И под эти чарующие звуки юная Раечка Иосиф, с закованными, как у невольника, руками и ногами, — рассказывала, как тяжело ей, Иосифу, расстаться с милым отцом, родиной и любимым братом Вениамином. Ее голосок хватал за сердце, а нежное лицо было так трогательно-прелестно, что по окончании сцены ее наградили бурными, долго не смолкающими аплодисментами.