Воспользовавшись случаем с брошкою, графиня охотно прогнала бы Ксаню «на все четыре стороны», как говорила Василиса. Лесовичка успела надоесть графине, уже искавшей другое развлечение после неудачных опытов с картиной «Лесная фея». Но прогнать Ксаню было неловко. Что скажут люди, что скажут знакомые, пред которыми и граф, и графиня разыгрывали роль добрых, сердобольных, сострадательных людей, занявшихся судьбою странной дикарки, «чудесно» спасенной их дочерью? Особенно неловко после того праздника, на котором лесовичка так очаровала всех. Нужно было сыграть роль добрых опекунов до конца.
И вот, после долгих совещаний, в которых принял участие и отец Виктора, и даже Василиса, решено было поместить Ксаню «на исправление» в монастырский пансион сестры Манефы.
Как раз к этому времени окончились летние каникулы, и наступило время отправить Виктора опять в гимназию, находившуюся в том самом городе, где и пансион Манефы. Граф воспользовался этим случаем, поехал вместе с ним, побывал у матери Манефы и условился относительно приема лесовички в число монастырок, причем счел еще нужным прибавить, что он рассчитывает на особенно строгое отношение к «испорченной» девушке.
По возвращении графа Василисе велено было немедленно собрать все вещи Ксани, отвезти ее в пансион и передать в руки начальнице.
Нечего и говорить, с какою радостью принялась Василиса за исполнение этого приказания.
Граф и графиня отпустили вчерашнюю любимицу не простившись, не напутствовав на дорогу. Но мало того: как Ксаня убедилась в первый же час своего пребывания среди монастырок, ее представили как воровку, как самое испорченное и потерянное существо в глазах матери Манефы и ее учениц! Они не пощадили ее!
Но это все еще ничего в сравнении с тем, что потеряла Ксаня.
Умер Василий… Умер ее единственный, верный, преданный друг, такой же жалкий, бедный сирота, как и она, обиженный людьми и Богом… Она не могла проститься с ним даже… Он умер без нее, одинокий…
Едва-едва удалось Ксане упросить, чтобы отпустили ее на похороны. Наконец — отпустили, но не одну, а под строгим надзором Василисы. Она успела еще вовремя. Вася лежал в гробу. На лице его застыла улыбка. Сжатые маленькие его губы как будто говорили:
— Ксаня! Бедная! Я верю тебе! Я один тебе верю! Ты чистая! Ты гордая! Ты царевна лесная… Не нужны царевнам ни золото, ни драгоценные камни! У них сокровища леса, вся лесная радость, все цветы и букашки, — все их. Ты не могла украсть! Ты не воровка!
— Да, я не крала! Я не воровка! — повторяла она тогда. — Василий! Васенька! Тебе одному я скажу это! Перед тобой мертвым оправдываться не стыдно.
И она открыла свою душу мертвому другу…
Она не плакала на похоронах… Но глаза ее, не отрывавшиеся от усопшего, говорили много — больше всяких слез…
Прямо с похорон ее увезли снова в усадьбу, где она спустя неделю узнала новость: Норов оставил место, уехал навсегда, и новый лесничий поселился в лесной сторожке… А еще через месяц Ксаню отослали сюда, в монастырский пансион.
Все эти мысли вихрем кружились в голове девочки… Мечты о недавнем прошлом так охватили ее, что она не заметила даже, как щелкнула у дверей задвижка. Она очнулась только тогда, когда перед ней предстала маленькая, худенькая, седая женщина в темном, с белыми горошинками, платье.
— Здравствуй, Христово дитятко! — произнес мягкий, ласковый голос, и маленькая, худая рука легла на плечо Ксани.
Девочка вздрогнула и подняла голову.
Перед ней стояла старушка с добрым-предобрым морщинистым лицом.
— Кто вы? — невольно вырвалось из груди лесовички.
— Секлетея я. Не бойся, Христово дитятко… — произнесла старушка и, неожиданно наклонившись к Ксане, поцеловала ее в лоб.
Пораженная девочка отпрянула в сторону, а старушка снова заговорила, поглаживая по ее черной, как смоль, головке:
— Не серчай, не серчай, Христово дитятко, на меня, старуху… Любя ведь я… Всех-то я люблю вас, Божьих деточек, всех люблю… Потому вы, как цветики, безгрешные… Серчает, вишь, на вас мать Манефа с сестрою Агнией да Уленькой… Наказывают вас… А по мне не наказывать надо, а ласкать да нежить душу ласкою… Озлобить не трудно… Приручить, да пригреть, да душеньку растопить на добро — куда труднее… Не верю я, чтобы вы, деточки, худые были. Нет… Добрые вы, только доброту вашу иной порой прячете, потому стыдлива она, эта доброта… Ах, Христово дитятко, печется о вас всех Господь Милосердный, ох, печется!.. Много от Него, Милостивца, видим добра!..
— Я не видела еще добра, а зла в жизни много видела! — сурово и резко произнесла Ксаня.
— Ох, ох! Не гневи же Господа!.. Припомни хорошенько!.. Небось, Господь-то тебе не раз помогал в трудную минуту…
— Не помога… — хотела было возразить девочка и вдруг осеклась. Словно въявь предстала перед ней розовская лужайка, подгулявшая толпа хмельных крестьян, огромное, огнедышащее жерло раскаленной докрасна печи, и она, как затравленный зверь, одна-одинешенька, преследуемая, толкаемая на гибель всей этой разъяренной толпой… Тогда — о, это Ксаня хорошо помнит! — она подняла глаза к небу, вспомнила мать, вскрикнула невольно «мама!» и нежно, неопределенно послала туда, к звездам, мольбу о спасении… И, точно чудо, как раз вовремя подоспело спасение: когда, казалось, наступил уже последний ее час, когда неоткуда было ждать помощи, вдруг явилась графиня Ната Хвалынская и спасла беспомощную девочку от ужасной смерти… Не подумала тогда Ксаня, откуда пришло это неожиданное спасение, не подумала, что кто-то Могучий и Милостивый направил нарочно графиню в то место, где пьяные мужики хотели сделать расправу с лесовичкою… Простые, бесхитростные слова старушки напомнили Ксане о пережитом, напомнили, что и она испытала милость и добро Господа…