Старушка молча смотрела на девочку. Казалось, она видела насквозь все происходившее в ее душе. Молча гладила она черненькую головку и любовно, почти с материнской нежностью, смотрела в ее угрюмые, прекрасные глаза.
— А теперь, Христово дитятко, подкрепи себя, — после долгого молчания зазвучал в каморке мягкий старческий голос старушки. — Глянько-сь, что принесла я тебе… Кушай, деточка, кушай досыта… Небось, не догадались накормить тебя наши длинноносые после долгой-то дороги. Небось, с утра не ела ничего?
— Не ела, бабушка, — согласилась Ксаня, сейчас только почувствовавшая голод.
Ласковый тон старушки, ее материнская заботливость невольно привлекали к себе и пробуждали чувство доверия в озлобленной и одинокой душе лесовички.
Между тем Секлетея вынула из-под платка теплый горшочек с похлебкой и большой ломоть картофельного пирога.
— Кушай, Христово дитятко! Кушай, болезная! — приговаривала она, пока девочка с жадностью глотала похлебку.
Потом опять погладила доверчиво поднятую на нее черную головку и, внимательно глянув в смуглое, красивое личико девочки, произнесла, покачивая своей маленькой седой головой:
— Ой, вижу, трудно здесь тебе будет, красавица… Ой, трудно! Не в нашинских ты девочек… Наши уж пообвыкли, попокорнели, а ты, гордая, ндравная да вольная, не усидишь, пожалуй, в клетке… Вижу, девонька. Ну, Христос с тобой… Христос со всеми вами… Любит вас всех старая Секлетея. Давно бы ушла отселе, кабы не вы… Оттого и приросла, как гриб, к месту, оттого и дорожу этим местом, чтобы вас тешить, Христовы деточки, чтобы вам горькую участь вашу облегчить. Так-то, девонька! Так-то!.. А теперь пойду. Спи со Христом!.. Хошь, сенца еще принесу на подстилку?
— Не надо… Я привыкла…
— То-то привыкла… Говорю и то… вольная ты. В лесу росла… В лес и потянет… Ой, потянет, деточка… А ты крепись! Как звать-то тебя?
— Ксения.
— Ну, Господь с тобой, Ксенюшка! Спи… А утречком колокол разбудит… В церковь пойдешь…
И старуха, обняв одной рукой шею Ксани, быстро и широко перекрестила ее другою.
Глаза Ксани потупились в землю. Сладка и приятна была ей эта забота старухи. Никто еще в жизни не крестил ее так. Может быть, мать. Но этого не помнила Ксаня. Что-то, помимо воли, обожгло глаза: не то слеза, не то влага… Хотелось крикнуть на весь дом громко и пронзительно, хотелось упасть на пол и застонать от боли и счастья зараз, от острого прилива счастья, познания первой искренней ласки, которой почти не знала угрюмая душа…
Секлетея ушла так же тихо, как и появилась, унося с собою остатки ужина. Снова щелкнула задвижка за нею, и Ксаня, изнеможенная, повалилась на разложенную на полу солому.
Едва лишь успела Ксаня смежить ресницы, как на нее как будто повеяло лесной прохладой… Холодная каморка точно исчезла… Стены раздвинулись, ушли куда-то, и их место заняли зеленые вершины, разубранные по-летнему… И шумят, шумят без конца… Какое счастье!.. Она опять в лесу, в знакомом, старом, дорогом лесу, о котором она часто грезила за последнее время!.. А шум становится все сильнее и сильнее. Ксаня знает этот шум — шум колдующего леса… Сотни голосов наполняют его… Это поют праздничные эльфы… Это трещат кузнечики в траве… Но почему их голоса так грубы и резки и звучат глухо и жутко, как брань?.. И почему они заглушают шум леса и стон дубравы?
Ах, что это? Это уже не лес шумит… другое, совсем другое…
Последние остатки забытья соскользнули с отуманенной головы Ксани… Сон улетел… она, как встрепанная, вскочила со своей соломенной подстилки и, прижав ухо к стене, стала прислушиваться… Там, за стеною, раздавались какие-то странные голоса: один грозный и резкий, другой — тихий, плачущий, как будто молил о пощаде. Оба голоса раздавались все громче и громче среди ночной тиши.
Плачущий голос теперь почти падал до шепота. Его властной волной покрывал грозный.
Слов нельзя было разобрать. Они были заглушены стеною. Но смутный гул их доносился ясно до ушей Ксани.
И вдруг грозный голос загремел рокочущей волною. Следом за этим раздался короткий трескучий звук, и громкий вопль огласил тишину спящего здания.
Затем все стихло… Только кто-то рыдал неудержимо и горько, тяжелым, душу потрясающим рыданием.
Болезненно сжалось сердце Ксани. Не помня себя, она кинулась вперед, забыв совершенно, что толстая, глухая стена с трех сторон и запертая на задвижку дверь, с четвертой, не могут ни в каком случае помочь ей узнать в чем дело.
И все-таки Ксаня рванулась вперед, чувствуя непреодолимое желание спасти от неведомого врага ту несчастную, что рыдала за дверью, надрывая ей душу.
В своей стремительности девочка толкнула подсвечник. Последний с грохотом полетел на пол. Свеча потухла. В «холодной» стало темно, как в могиле.
Темно, но только на одну минуту.
Глаза Ксани вдруг различили острую, яркую, как змейка, полоску света, выходившую откуда-то из-под карниза стены.
— Дверь! — чуть ли не в голос радостно вскричала девочка.
И, не помня себя, она изо всех сил уткнулась руками в стену.
Легкое, чуть слышное для уха шуршанье, чуть уловимый скрип, и Ксаня очутилась в странной полутемной комнатке, похожей на часовню.
Комнатка была очень невелика, немногим больше разве той каморки, куда запирали преступниц-пансионерок. Все стены ее, не исключая и двери, через которую проникла сюда Ксаня, были увешаны бархатными коврами, так что ни один звук не долетал сюда извне. Поверх ковров — образа, с изображениями суровых ликов святых угодников. Посреди комнаты находилось Распятие. Перед ним — аналой с крестом и Евангелием. Подле аналоя — серебряная чаша с кропильницей и святой водой. Повсюду стояли светильники, незажженные, однако, в эту позднюю пору. Только перед большим Распятием висела лампада, озаряя скудным, мерцающим светом часовню.